Приведен в исполнение... [Повести] - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аристарх поливает мне на руки из синего кувшина странной формы — тонкое, изогнутое горло, пышные букеты цветов по излишне округлым бокам, жеманный, словно пастушка, истекающая желанием, нелепая шутка из туманного далека, и с плеском падает в ржавый таз вода… Аристарх смотрит виновато, у него трясутся руки: «Видишь ли, таз разбился… Теперь такого не купишь, а жаль, правда? Дед купил его на Невском, в магазине Корнилова, помнишь? Это напротив Аничкова, наискосок, я еще всегда смотрел на часовых в медвежьих шапках, ты помнишь?» Вода стекает с кончиков пальцев, и жизнь убегает и падает в грязь… Он что-то говорит про ночь, про то, что ее надо остановить, он роняет словечко, от которого меня прошибает смертный пот. Он говорит: «Подполье». Он, потомственный дворянин Аристарх Дебольцов, свиты его величества генерал-майор, он, который командовал некогда батальоном лейб-гвардии Финляндского полка и держал караул в Зимнем, здороваясь с государем по утреннем выходе, — он, оказывается, во главе этого большевистского, производного. Господи, когда же мы восприяли заразу сию, слово чужое, мышление чуждое… Эх, Аристарх, Аристарх… Вспомни: Воронцов-Дашков — дабы защитить священную жизнь царя, придумал исконно дворянское: «Священная дружина». А ты — «подполье». Крысиный термин. Не будет толка.
Он долго спорит, пытается убедить, что дело не в словах. Но это — ошибка, потому что вначале было слово, мы не знаем до конца, что таит в себе каждое из них, я один догадываюсь: неизъяснимым произволением слово обращается в нечто способное погубить тех, кто не ведает его странной сущности.
И вот — вечер, под зеленой лампой два осколка империи разыгрывают ферзевый гамбит, какой-то всклоченный «военспец» (революционное название, отчего бы мне им не воспользоваться) трясет жирными плечами у карты: «Наступление „товарища“ Тухачевского (он ироничен, этот бывший никто) продолжается… — Он смотрит загадочным взглядом: — Но вот здесь (пальцем куда-то в Казань) полковник Владимир Оскарович Каппель имеет реальный шанс пустить большевикам юшку». Ненавижу это местечковое «имеет» (я ничего «не имею» к иудеям и никогда не позволял себе опуститься до ненависти к ним). Мы, великороссы, сами виноваты в своих большевистских несчастьях. Сильный не ищет виноватого. И я не ищу, но русский язык (великий, могучий и свободный — лжец и истерик Тургенев — гений) не нуждается в переводных заимствованиях с западных наших окраин: мысль русского строится по-русски, русский не скажет «имею вам сказать». Мысль за что-то Зацепилась… Да! Каппель. Мы с ним учились в академии Генерального штаба в Петербурге, на Суворовском проспекте. Мы были товарищи. Он должен меня понять.
— Господа! Я еду в Казань (или иду пешком — какая разница?).
— Но, Алексис… Я… Мы рассчитывали на тебя. Нужно подготовить выступление в Ижевске и Воткинске, это поможет нашим армиям…
— Вашим армиям… Кто вы?
— Но… Белогвардейцы, конечно. Разве нет?
— Оставь. На наших плечах въедет в рай учредиловка и эсеровщина. Господа, если вы — русские дворяне, оставьте эту гадость.
— Что вы имеете против Чайковского и Вологодского?
«Имеете»… Пропадите вы пропадом, тараканья порода. Большевики насыпали вам буры в Петрограде, и вы расползлись по России, как клопы. Я не хочу царства клопов (царства свободы — по-вашему). Мы по-разному понимаем свободу. Для меня она — Бог внутри нас, и поэтому я счастлив. А ваше сознание — выворочено, как пень, и безжалостно рвутся корни — последняя, призрачная связь, и наступает коллапс… Да, вы не дерево, вы только пень, оставшийся от срубленного дерева, и сейчас вы бессмысленно совершаете то, что подсказывают вам мудрые сеятели — большевики. Недолго царствовать вам, «уже из дома осужденные выходят…».
— Прощайте, господа.
Какие у них растерянные лица (Аристарх смотрит с укором). Эх, брат, брат… Мне жаль тебя, но помочь я не могу. Suum cinque. Каждому свое.
Петр остается. Я поручил ему «нашу большевичку». Так я сказал вслух.
А в душе (мятущейся моей душе, смятенной и смятой) только одно слово: «Надежда».
АРВИД АЗИНЬШКраском Азиньш Арвид Мартинович свидетельствует свое место в гражданской войне. Конец июля 1918 года, батальон под моим командованием погружен и следует в западном направлении, — я бы обозначил его двумя словами: «светлое завтра». Прекрасно! Колеса выстукивают революционный марш:
Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам,Воздайте им лучший почет —Шагайте без страха по мертвым телам,Несите их знамя вперед!
Когда все кончится, многие возьмут в руки скрипящие перья и опишут наши длинные красные пути. Где и какая именно армия Восточного фронта преградила контрреволюции путь, где и какая именно дивизия, полк, батальон и рота и даже отдельный красноармеец бились с гидрой насмерть. Я убежден, что на кровавых страницах борьбы за мировое естество найдет свое место каждый из нас. И даже поля, дороги, овраги и перелески на наших десяти верстах еще царского Главного штаба тоже войдут в историю гражданской. Все должно быть ясно: кто где стоял, кто как стрелял. И главное: кто мы. Откуда. Почему за революцию. Кто и как выбрал свой путь.
Я хочу рассказать о себе. Я портной, взявший в руки винтовку. И отец мой был портным. Мы шили для бедных: городские мещане и крестьяне пригородов были нашими клиентами. Заработка едва хватало, чтобы прокормить семью. Сестра ушла из третьего класса гимназии, я доучился до седьмого в реальном. Когда вспоминаю детство и юность — всегда хочется есть. Я вырос с чувством голода — вечным, неизбывным, я никогда не мог его погасить, наесться всласть.
У нас в доме говорили по-латышски. Самый красивый язык на земле. Мы не говорим, а поем. По-русски же в нашем окружении разговаривал только сосед из обрусевших немцев — Иван Иванович Крузентаг. Он шил сюртуки, мундиры и брюки господам офицерам нашего гарнизона и давал мне иногда примерить готовый — с золотыми погонами: в седьмом классе я был совсем неплохого роста. Крузентаг говорил: «Пусть твой отец хлопочет, и я тоже буду просить воинского начальника. В военное училище тебя не возьмут, как говорится у русских — рылом не вышел, а вот юнкерское — весьма возможно. Остальное, как свидетельствовал мой фельдфебель, — в ранце: и фельдмаршальский жезл, и графское достоинство. Главное знай: офицер Российской императорской армии может быть приглашен к столу государя императора и сидеть с ним рядом!»
Что делать, я был глуп и мечтал: вот училище. Я оканчиваю его по первому разряду. Это значит, что место службы я выбираю сам — пусть не гвардию и даже не кавалерию, лишь бы поближе к столице. И вот однажды дворцовый скороход в плаще с орлами (я видел такого на открытке) приносит мне приглашение на обед. Мундир парадный, с эполетами, манжеты — крахмальные, перчатки — лайковые. Зимний, поднимаюсь по парадной лестнице, вхожу, сажусь. Справа — государь, напротив — императрица с дочерью, и младшая смотрит на меня и прикрывает голубые глазки длинными ресницами.
…Но отец «хлопотать» отказался. «У нас в роду все мужчины были портными, зачем нам офицер?» Карьера лопнула, не начавшись. Крузентаг сказал: «Хоть вы и латыши — все одно, чухонцы. Не понимаете своего счастья. Вы, поди, и мечтать не умеете? У тебя, к примеру, есть мечта?» Она у меня была. Однажды мне попался сборник стихов на русском языке, там были такие строчки: «Внимайте, внимайте, довольно страданий! Броню надевайте из солнечной ткани!» Эти слова поразили меня. Как, думал я, от вечного голода, от ужасного сосания под ложечкой можно избавиться? Стоит только по-настоящему увидеть солнце? Что же оно на самом деле? Какая удивительная загадка…
— А я мечтаю… — он сузил глаза и выпятил губы. — Печь поставить с изразцами. И чтоб на каждом — баловство какое-нибудь. А главное — чтоб проснуться утром, из хрустального графина смирновской хлобыстнуть и потную грудь расчесать сладострастно. А вкруг меня — девки дебелые телешом и на золотых лирах мелодию сполняют. — Он строго взглянул и поджал уши — он умел ими шевелить, как пальцами. — Что есть «лира» — знаешь? — И проговорил, давясь восторгом: — Лира есть толстые крученые струны, натянутые на большой дуге навроде конской, только в золоте. — Вздохнул: — Тут, видишь ли, большое значение играет, если волосы у них распущенные до плеч. Вот где сладость и религиозный восторг! — У него в глазах стояли слезы, и, чтобы его утешить, я прочитал свое любимое: «И на море от солнца золотые дрожат языки. Всюду отблеск червонца среди всплесков тоски». Он высморкался и погладил меня по голове: «Ты понимаешь суть: без червонца — тоска».
Странно-то как… Я ведь из-за него стал красным. И офицером не стал тоже из-за него. Как это объяснить? Не знаю. …Стучит поезд, и колеса выговаривают горькие слова по погибшим товарищам: